Бенедикт не ответил, он замолк, но после мгновенного колебания заговорил снова:
— Согласитесь же, что сегодняшний ее туалет чересчур экстравагантен. Отправиться на сельский праздник в бальном платье, плясать под солнцем и в пыли в шелковых туфельках, в кашемире и с перьями на шляпке! Я уже не говорю о совершенно неуместных в данном случае драгоценностях, на мой взгляд — это уж совсем дурной вкус. Девушка в ее годы должна превыше всего дорожить простотой и уметь украсить себя каким-нибудь пустячком.
— Разве Атенаис виновата, что получила такое воспитание? Обращать внимание на подобные мелочи! Постарайтесь-ка лучше нравиться ей, сумейте завладеть ее умом и сердцем. И тогда, можете не сомневаться, ваши желания станут для нее законом. Но вы вечно оскорбляете ее, противоречите ей, ей — всеобщей баловнице, ей — королеве в доме! Вспомните-ка, какое у нее доброе, чувствительное сердце…
— Сердце, сердце! Разумеется, у нее доброе сердце, но зато какой ограниченный ум! Доброта дана ей природой, доброта эта, если хотите, растительного происхождения, на манер овощей, которые, растут ли они хорошо или совсем не растут, сами не знают причины того. А до чего же мне неприятно ее кокетство! Придется, вести ее под ручку, прогуливаться с ней взад и вперед, показывать ее собравшимся на празднике, выслушивать дурацкие комплименты одних и столь же дурацкие насмешки других! Какая тоска! Как бы мне хотелось, чтобы мы уже вернулись с праздника!
— Что за удивительный характер! А знаете, Бенедикт, я вас просто не понимаю. Любой другой на вашем месте гордился бы тем, что может показаться на людях с самой красивой девушкой в округе, с самой богатой здешней невестой, гордился бы тем, что возбуждает зависть двух десятков соперников, оставшихся с носом, имеет право назвать ее своей нареченной. А вы, вы только критикуете ее мелкие недостатки, свойственные всем юным девицам этой среды, ибо полученное ими воспитание не соответствует их происхождению, — вы вменяете в вину Атенаис то, что она подчиняется тщеславным притязаниям родителей, в конце концов совершенно безобидным, и уж кому-кому, а вам-то сетовать не пристало!
— Знаю, знаю, — живо отозвался юноша, — знаю, что вы мне скажете. Они, не будучи к тому обязаны, дали мне все. Приютили меня, сына их брата, сына такого же крестьянина, как они сами, но бедняка, усыновили меня, сироту неимущего, и, вместо того чтобы сделать из меня пахаря, к чему, казалось бы, я предназначен самим общественным порядком, — послали на свой счет в Париж, дали мне возможность учиться, превратили в горожанина, в студента, в краснобая и, сверх всего, еще предназначили мне в жены свою дочь, свою богатую дочь, гордячку и красавицу. Они берегут ее для меня, предлагают в невесты! О, без сомнения, они очень меня полюбили, эти родичи с простой и щедрой душой! Но слепая любовь их обманула, и все то добро, которое они желали мне сделать, обратилось во зло… Будь проклято это вечное стремление метить выше, чем способен попасть!
Бенедикт топнул ногой. Луиза посмотрела на него печальным, суровым взглядом.
— То ли вы говорили вчера, возвращаясь с охоты, благородному дворянину, человеку невежественному и ограниченному, который отрицал блага воспитания и желал бы воспрепятствовать продвижению низших слоев общества? Сколько разительных доводов вы нашли в защиту распространения света и свободы для всех, желающих расти и достичь чего-то. Меня удивляет и огорчает, Бенедикт, ваш переменчивый, нестойкий, капризный ум, ум, который стремится все проанализировать и обесценить. Я боюсь за вас, боюсь, как бы добрые семена не стали плевелами, боюсь, как бы вы не поставили себя значительно ниже или значительно выше полученного вами воспитания, а то и другое — немалая беда.
— Луиза, Луиза! — прерывающимся голосом произнес Бенедикт, схватив руку молодой женщины.
Он так пристально смотрел на нее увлажнившимся взором, что Луиза покраснела и недовольно потупилась. Бенедикт выпустил ее руку и, сердито хмурясь, нервно зашагал по комнате, потом подошел к Луизе, стараясь подавить волнение.
— Зато вы чересчур снисходительны, — возразил он, — вы прожили на свете больше, чем я, и, однако же, в моих глазах вы намного меня моложе. Вы обладаете опытом чувств, и чувства ваши благородны и великодушны, но вы не научились читать в чужой душе, вы даже не подозреваете, какой она бывает подчас мелкой и уродливой, вы не придаете значения несовершенствам ближнего, возможно, просто их не видите! Ах, мадемуазель, мадемуазель! Слишком вы снисходительны, и слишком вы опасный наставник!..
— Вот уж странные упреки, — возразила Луиза с наигранной веселостью. — А кому, в сущности, я навязывала себя в менторы? Не твердила ли я вам десятки раз, что я столь же мало способна направлять других, как и самое себя? Мне не хватает опыта, говорите вы? О, вот на это жаловаться не приходится!
Две слезинки скатились по щекам Луизы. Воцарилось молчание. Бенедикт подошел к молодой женщине и встал перед ней, взволнованный и трепещущий. Скрыв мимолетную грусть, Луиза заговорила:
— Вы правы, слишком долго я была поглощена собой и не научилась проникать в глубины чужой души. Целые годы я отдала страданиям и неудачно распорядилась собственной жизнью.
Тут только Луиза заметила, что Бенедикт плачет. Испугавшись непомерной чувствительности юноши, она указала рукой на двор, где дядюшка Лери собственноручно закладывал в бричку здоровенного пуатевенского коня, и жестом послала Бенедикта ему на помощь, но юноша не понял ее.
— Луиза! — пылко произнес он.